На «целинные» деньги мы с мамой купили мне платье из парчи (на черном фоне красная искорка) и первые в моей жизни туфли на каблуках. Парча облепляла меня так, что я едва передвигала ноги, а каблуки не слушались и постоянно подворачивались. И все же после телогрейки и сапог мой наряд казался мне верхом изящества.
Я была в нем и в ТОТ вечер. «К тебе пришли», сказала мама, выразительно глядя на меня. Воюя с парчой и заваливаясь то вправо, то влево, я вышла в коридор и увидела ЕГО. «Боже правый, ты ли это?», старомодно изысканно приветствовала я своего друга. «Как ты нашел меня?» Но, заметив выползающих в коридор соседей, не дожидаясь ответа, потащила его в комнату. Но и здесь мы попали под перекрестный огонь взглядов моих домашних. Посидев для приличия за столом и выпив чаю, мы с облегчением выскочили на улицу и пошли, куда глаза глядят. В те годы по Москве еще можно было гулять в свое удовольствие и беседовать, не повышая голоса. Что мы и делали, если наш сумбурный разговор можно было назвать беседой. Мы вспоминали, как проведя трое суток в тамбуре целинного поезда и болтая о чем угодно, забыли обменяться телефонами и адресами. Он рассказал, как разыскивал меня и наконец нашел через справочное бюро. Темнело, летели листья, мы кружили по окрестным переулкам, возвращались к моему подъезду, заходили внутрь, грелись у батареи, снова оказывались на улице и, наконец, расстались возле моей двери, условившись встретиться завтра.
Началась «Золотая симфония» московской жизни, о которой мы так мечтали на целине.
«Филумена Мортурана» первый спектакль, на котором мы вместе. Один из героев поет под гитару: «Ах как мне грустно, грустно, грустно, как я страдаю, как страдаю, страдаю я, страдаю я.» «Знаешь, что такое любовь?», говорят на сцене, «Это, когда двое совсем рядом и так близко, что дыхание смешивается.» «Слышишь?», шепчет мой друг, касаясь губами моего уха.
На следующий день идем на Софроницкого. Возле консерватории толпа. Говорят, что маэстро болен и концерт не состоится. Жаль, но не беда. У нас впереди целый вечер и целая жизнь.
Архангельское. Покрытые осенними листьями дорожки парка. Он греет мои руки своим дыханием. «Ох, чуть не забыл. Я же взял для тебя шерстяные носки.» Он достает из кармана носки, которые мама пыталась всучить мне, когда мы уходили из дома. Теперь они очень кстати. Как и термос с горячим чаем, который мы разливаем по кружкам, усевшись на поваленное дерево в укромном уголке парка. «А помнишь, какой чифирь мы пили, когда дежурили ночью возле палатки?» Надо же, и я вспомнила то же самое: обжигающий чай, бесконечное степное небо в густых и ярких звездах, которые постепенно бледнели, а потом и вовсе погасли, уступив место предрассветным краскам.
Постцелинные каникулы идут к концу. Скоро начнутся занятия. А это значит долгий путь в битком набитом вагоне метро, поездка через все Сокольники на трамвае мимо невысоких деревянных домиков, палисадников, голубятен, вдоль длиннющей ограды парка, мимо остановки с ласковым названием «Майский просек» до нашей прозаической «Институт».
Впрочем, ничего прозаического не было в тогдашней жизни. Даже запах пережаренных пирожков означал мимолетную встречу с моим другом в буфете. А нудная полуторачасовая лекция по языкознанию возможность ловить в ручное зеркальце его взгляд и улыбку. Надо только сесть в предыдущем ряду слева. Длиннющий хвост в раздевалку это лишняя возможность постоять рядом в очереди, крутя номерок на пальце. А потом дорога через парк Сокольники, которая будет петлять, извиваться, уходить в заросли, выбегать на поляну, снова прятаться в чащу, пока, наконец, не выйдет к воротам парка. И все листья, все золото мира у наших ног.
Но и разойтись по домам вовсе не означает расстаться. Едва переступаю порог дома звонок: «Поела? Слушай, я сделал потрясающее открытие: на «Посвящение» Листа прекрасно ложится твое имя.» Он опускает трубку на крышку рояля и, наигрывая, поет мое имя.
Шла жизнь, в которой, что ни случись, все к лучшему. И болеть тоже, потому что тогда он придет меня навещать и будет читать мне по английски Эдгара По, копируя интонации актера с магнитофонной пленки из нашего лингафонного кабинета. А через несколько дней мы пойдем вместе в мою поликлинику и, сидя в длинной очереди к врачу, устроим конкурс на лучший перевод английского стихотворения. Не помню ни автора, ни текста, а лишь первые строчки в собственном неловком переводе: «Мы вместе, и пусть наш нелегок путь, изменчив и неизвестен...» Услышав мой вариант, он разорвал свой, сказав, что я победила.
«Золотая симфония» продолжалась, и в ней постоянно участвовали листья, которые шелестели, шуршали, бились на ветру, летели навстречу, кружились в воздухе, ложились под ноги. «Ты чудная. Ты даже не понимаешь, какая ты чудная. Только не грусти глазами.» А я и не грущу. Что мне грустить, когда все так прекрасно. Вечером идем в Большой на «Лебединое». Танцует великая балерина двоюродная сестра моего друга. У нас контрамарки без мест. Театр переполнен. Тесно прижавшись, стоим в одной из верхних лож. Он знает балет наизусть и время от времени тихонько объясняет мне, неискушенному зрителю, тонкости балетной техники.
После спектакля в густой толпе движемся к метро. Болтая, спускаемся по ступенькам, но я чувствую, что мой друг чем-то озабочен. «Знаешь, говорит он, замедляя шаги. Что, если мне вернуться? Майка живет возле театра. Мне бы хотелось зайти к ней. Там будут все наши. Ты не обидишься?» Он виновато смотрит на меня. «Если обидишься, я не пойду, правда.» «Конечно, иди», как можно беспечнее отвечаю я. Он радостно чмокает меня в щеку и исчезает.
Именно в тот вечер первой не то обиды, не то досады я сочинила стишок, который так никогда ему и не показала:
Мальчишка милый, как люблю я
Твой голубой лучистый взгляд,
Твою улыбку озорную,
Когда ты в чем-то виноват.
Мне хочется бродить часами
С тобою рядом по Москве,
И губы почему-то сами
Все улыбаются тебе...
Воскресное утро. Звонок: «Слушай, ты срочно должна мне помочь. У Майки день рождения, а я не знаю, что дарить. Придумай, пожалуйста.» Через минуту звонок: «Придумала? Нет, это не пойдет», говорит он, отвергая мои банальности. «Думай дальше.» Звонок: «Слушай, я в панике. Скоро идти, а подарка нет. Что же делать?» Беспомощно молчу, чувствуя себя виноватой и бездарной. Поздно вечером звонок: «Слушай, я сделал феноменальный подарок. Только ты не огорчайся. Я подарил ей нашего Микки-Мауси. Пожалуйста, не расстраивайся. Она так обрадовалась, что даже решила взять его с собой на гастроли. Представляешь, он летит в Америку.» Я не верила своим ушам. Он отдал НАШЕГО Микки-Мауси, мышонка в красной шляпе и оранжевых штанах, Ваньку-встаньку со свинцовым грузиком в животе, амулет, с которым я была неразлучна все долгие три с половиной целинных месяца, таская его в кармане телогрейки на работу, на прогулку, в кино, в столовую. В поезде Кокчетав Москва я подарила его своему другу, сказав, что он станет нашим общим амулетом и будет кочевать от него ко мне и обратно. «Скажи, что ты не обиделась, ну пожалуйста.» Я молча повесила трубку.
«Золотая симфония» стала немного менять тона и краски. Наступила глубокая осень. Шли дожди, прибивая к земле пожухлые листья. Заметно похолодало. Мы стали меньше гулять и больше бегать по кино и концертам.
В тот вечер мы ходили в кинотеатр, которого уже нет на свете. Было такое уютное заведение в центре Москвы, где показывали хронику и научно-документальное кино. Мы смотрели фильм о I-ом конкурсе Чайковского. На сцену консерватории снова стремительно выбегал высокий, тонкий, романтичный Ван Клиберн. Его длинные нервные пальцы снова касались клавиатуры, утопали в ней, извлекая из нее слышанные-переслышанные и все же неповторимые звуки. А вот и та музыкальная фраза, на которую так удачно ложится мое имя.
«Ты знаешь, мама наконец хочет с тобой познакомиться, сказал мой друг, едва мы вышли на улицу. Давай зайдем. Отсюда рукой подать.» Я этого ждала и боялась. Я знала, что он живет в новом роскошном композиторском доме. Том самом, куда не так давно переехали наши с мамой давние друзья. Я бывала в их помпезной, богато обставленной квартире, которая, как небо от земли, отличалась от прежней тесной в двухэтажной деревянной развалюхе на окраине города. Поселившись в новом доме, наши друзья изменились не меньше, чем их жилплощадь, и общаться с ними стало так же трудно, как ступать на их зеркальный паркет или сидеть за массивным столом с крахмальной скатертью. Я боялась этого дома и не доверяла ему.
«Не надо отказываться, горячился мой друг. Мама обидится. Зачем тебе с самого начала портить с ней отношения?» «Потом, потом», малодушно повторяла я. Придя ко мне, он позвонил маме, сказав, что у меня страшно разболелась голова. В трубке раздался певучий громкий голос: «Пусть примет тройчатку. А ты езжай домой. Что тебе там делать, если у нее голова болит?»
Встреча состоялась через неделю. Я шла, как на казнь. Знакомый переулок, знакомый дом, необъятный подъезд с важным лифтером, просторный лифт. А вот и квартира. Господи, убежать бы, куда глаза глядят. Дверь открыла невысокая ухоженная женщина с яркой помадой на губах и пучком темных волос на затылке. Следом за ней вышел пожилой солидный мужчина в белой сорочке отчим моего друга. Приветствия, улыбки, и я в гостиной, точно за таким столом, какого боялась массивным с крахмальной скатертью. За чаем с пирожными идет беседа, в которой мне надо, ох, как надо принять участие. Я чувствую это по умоляющим и тревожным взглядам моего друга. Наконец выдавливаю из себя фразу, которая повисает в воздухе. Нет, лучше молчать. Пусть говорят другие. Мать моего друга профессиональный лектор. Речь ее льется легко и плавно. Разговаривая, она то смотрится в стекло стоящего напротив серванта, то улыбается мужу, который бросает на нее восхищенные взгляды. Они молодожены, и это видно.
«Пойдем в другую комнату. Я хочу тебе что-то показать », предложил мой друг, и я с радостью за ним последовала, спиной чувствуя взгляды. Усадив меня на диван, мой друг достал из шкафа груду альбомов с фотографиями, связки писем, папки и все это свалил мне на колени.
Наступил долгожданный момент. Наконец он может показать мне то, о чем столько рассказывал. «Смотри, узнаёшь?» С многочисленных газетных вырезок на меня глядело ангелоподобное дитя в светлых кудряшках. Это кадры из фильма «Пятнадцатилетний капитан», в котором он снимался ребенком в эпизодической роли. «Помнишь сценку, где я бросаю Джеку яблоко, и он слету насаживает его на нож? На самом деле, на нож он насаживал запасное яблоко, а мое даже не пытался поймать. Я был потрясен, когда увидел как это делается, и всем говорил, что кино сплошное надувательство». Он развязал сверток, и на колени посыпались бумажки, испещренные детскими каракулями письма благодарных и восхищенных юных зрителей. А вот семейные альбомы, где тот же ангелочек на коленях у собственной мамы, фотографии родственников именитых и не очень. Мы сидим, склонившись над драгоценным архивом, а рядом стоит нарядный блестящий рояль неизменный свидетель и участник наших бесконечных телефонных разговоров.
В комнату вошла мать. «Мы собираемся в гости, растягивая слова, громко сообщила она. Каковы ваши планы?» Я подняла голову и увидела, что она расстегивает блузку. Оставшись в нарядной кружевной комбинации и распустив волосы, она неторопливо ходила по комнате, примеряя серьги, бусы, пудрясь, причесываясь. «Пойдем погуляем », предложил мой друг.
Боже, как хорошо на улице, как легко дышится. Ко мне опять вернулся дар речи. Мы смеялись, болтали, дурачились. Расстались поздно. Он поцеловал меня на прощанье и ушел своей летящей ванклиберновской походкой.
На следующий день встретились, как обычно, после занятий. Из-за дождя не пошли пешком, а поехали на трамвае. Сев на свободное место и положив себе на колени его папку, я принялась рассказывать что-то смешное о собрании нашей группы, но вдруг осеклась. На меня смотрели потухшие чужие глаза. «Что случилось?», испуганно спросила я. «Ничего, просто не выспался.» В метро на переходе мы расстались. Он сказал, что мама просила прийти пораньше. Дальше я поехала одна. Стоя в вагоне, смотрела в черные окна поезда, а когда очнулась, поняла, что проехала свою станцию.
В тот день телефон молчал. Мой друг позвонил только поздно вечером и сказал, что был страшно занят бегал по маминым делам: забирал в библиотеке книжки, носил машинистке статью. Наступила пауза. «Все-таки что случилось?», сдавленным голосом спросила я. Он помолчал, как бы собираясь с силами. «Вчера, когда я вернулся, мама устроила скандал, сказала, что пора все это кончать и надо заниматься. Я же говорил тебе, что не стоит с самого начала портить с ней отношения. Помнишь тот вечер, когда ты отказалась к нам пойти?» Я молчала. «Не расстраивайся, все будет как прежде», дрогнувшим голосом сказал он.
Но «как прежде» не получалось. Все было так, да не так. Как в той игре, где просят найти десять отличий на двух почти идентичных картинках. На обеих Большой зал консерватории, привычные места в бельэтаже слева, двое сидят рядом. Но на первой он смотрит на нее, а на второй на сцену. На первой он перебирает ее пальцы, на второй теребит программку. На первой, едва она открывает рот, он ловит каждое ее слово, на второй не поворачивает головы.
Наступили зимние каникулы. Он пригласил меня на спектакль, в котором играла его тетя. Когда я сняла пальто, он ахнул: «Господи, что это на тебе? Что за дикий цвет?» На мне было новое платье, сшитое из бабушкиных запасов из шерстяного отреза оранжевого цвета. Я мечтала его поразить и поразила. Во время антракта он умолял меня не выходить в фойе: «В этом платье нельзя появляться на людях, понимаешь? Я скоро вернусь.» Он появился, когда уже погас свет. «Смотри, что я принес», шепнул он и высыпал мне на колени горсть конфет. В награду за послушание.
А потом наступило лето. Мы с мамой уехали в Кисловодск. Отдых наш был активным: прогулка в горы, библиотека, концерты. Но я ждала только одного похода на почту за письмами. Он прислал два письма. В первом советовал сходить на место дуэли Печорина и подробно рассказывал, как его найти. А во втором и последнем сообщал, что случилось несчастье: скоропостижно скончался отчим. «Мы теперь будем с мамой большими друзьями», писал он. А кончал так: «Помнишь песенку, которую ты пела на целине: Que sera, sera, whatever will be, will be... Я нашел хороший вольный перевод: Как-то должно быть. Ведь не может быть, чтоб никак не было.»
И снова осень. Метро Сокольники. 10-й трамвай. Майский просек. Институт. Лекция. Он сидит на своем обычном месте на один ряд выше, и я могу поймать в зеркальце его лицо. После занятий идем через парк. Знакомый пруд, знакомые дорожки. Он рассказывает, как жил все это время. Задает вопросы. Разговор не клеится. «Что ж ты так редко писал?» Мы сели на скамейку. «Знаешь, этот год был для меня очень трудным. Я не хотел тебе говорить всего, но мама каждый день выливала на тебя ушаты грязи.» «Какой грязи? Ведь она меня совсем не знает.» «Не важно. Она говорила чепуху: что-то про походку, криво зашитый чулок и стоптанные туфли. Но ведь это действует, когда каждый день одно и то же. В общем, ты прости, но все изменилось». Я запрокинула голову, чтоб сдержать слезы. Не было сил подняться. Время шло. «Пойдем», тихо сказал он и протянул мне руку. Мы медленно побрели к метро.
Переступив порог дома, я поняла, что отныне телефон будет молчать вечно. Кто бы ни позвонил. И вообще, больше ничего не будет. Никогда. Nevermore, как у Эдгара По, которого он мне читал.
Вечером пришла мама. Взглянув на меня, испуганно спросила: «Что случилось?» Я молчала. «Ну поди ко мне скорей. Что случилось?» Она посадила меня на колени и стала качать, как маленькую. «Ну скажи скорей, ну скажи.» И тут меня прорвало. Я затряслась, забилась, слезы хлынули градом. «Что с тобой, девочка? Неужели ты из-за него? Неужели? Ну разве так можно? Ты же маленькая. У тебя все впереди. Ну постой, постой. Объясни, что случилось. Что у вас было? Ну скажи, что у вас было? Так убиваться можно только, если у вас что-то было. Ну скажи, что у вас было?» «Ни-че-го не бы-ло, выдавила я. Ничего не было». И сползши с маминых колен уткнулась лицом в подушку.
Потекли черные дни и черные годы. Но и черные, они были в светлую искорку, как мое парчовое платье, которое я давно перестала носить. Такой искоркой был его мелькнувший на лестнице голубой костюм, случайно перехваченный на лекции сияющий взгляд, сверкнувшая в коридоре улыбка. Мы редко говорили. Он не знал, как ко мне обращаться: полным именем звать не привык, а ласковым, домашним не решался.
В ту осень, когда мы расстались, я однажды вышла из института с подружкой. Шел дождь. Было слякотно и промозгло. Мы стояли на остановке. Наконец, показался трамвай. «А что, если я под него брошусь?» усмехнулась я. «Ну что ж. Все скажут: она бросилась под трамвай, потому, что ОН ее бросил.» «Нет, только не это», с ужасом подумала я.
Несколько лет спустя я прочла замечательный рассказ о погибшей любви (к стыду своему, не помню ни автора, ни названия.) В нем была такая строчка (цитирую по памяти): «Кораблик по имени Катя стремительно от него уплывал.» Прочтя эту фразу, я вспомнила Сокольники, конец занятий, толпу студентов у выхода и то, как мимо меня стремительно пронесся мой уже бывший друг и вскочил в уходящий трамвай. Я еще несколько секунд видела его светлые волосы и голубой костюм.
«Ах, как мне грустно, грустно, грустно, как я страдаю, как страдаю, страдаю я, страдаю я.» Песенка, которая звучала в начале нашей Золотой симфонии, оказалась пророческой. Хотя, какое уж там пророчество. Наверное, только так и должна кончаться первая любовь. Обычная и неповторимая.
* * *
У всех свои Сокольники
И свой осенний лес.
Тропинки в нем окольные,
Верхушки до небес.
С любовью угловатой,
С ее вихрами-косами
Бродили мы когда-то
В дождях и листьях осени.
Сокольники осенние,
Тропинки наугад,
Стал чьим-то откровением
И этот листопад.
|