1. Анатолий Штейгер и Георгий Иванов.
Читая подборку Анатолия Штейгера, удивляешься тому, как он похож на Георгия Иванова: и образы те же и темы:
«Мы говорим о розах и стихах, / Мы о любви и доблести хлопочем, / Но мы спешим, мы вечно впопыхах, / Все на бегу, в дороге, между прочим...» (А. Штейгер).
«Ты прожил жизнь, её не замечая, / Бессмысленно мечтая и скучая / Вот, наконец, кончается и это... / Я слушаю его, не отвечая, / Да он, конечно, и не ждет ответа.» (Г. Иванов).
«В сущности, так немного / Мы просим себе у Бога: / Любовь и заброшенный дом, / Луну над старым прудом / И розовый куст у порога...» (А. Штейгер).
«Я хотел бы улыбнуться, / Отдохнуть, домой вернуться... / Я хотел бы так немного, / То, что есть почти у всех, / Но, что мне просить у Бога / И бессмыслица и грех.» (Г. Иванов).
И даже интонация у этих двух поэтов нередко совпадает: «Крылья? Обломаны крылья, / Боги? Они далеки. / На прошлое полный бессилья / И нежности взмах руки...» (А. Штейгер).
«Страсть? А если нет и страсти. / Власть? А если нет и власти / Даже над самим собой? / Что же делать мне с тобой?...» (Г. Иванов).
Примеры совпадения можно множить и множить. Эта похожесть интригует, заставляя повнимательнее вчитаться в строки обоих поэтов, чтоб понять почему в одном случае розы, звезды, соловьи становятся нетленными строками, а в другом грамотными стихами, представляющими скорее академический интерес. «Не до стихов... Здесь слишком много слез, / В безумном и несчастном мире этом. / Здесь круглый год стоградусный мороз / Зимою, осенью, весною, летом...» (А. Штейгер). Штейгер серьезен, всегда серьезен. Его слово значит только то, что значит, в то время как слово Г. Иванова многослойно, многозначно и, при кажущейся простоте и даже простоватости, переливчато и лукаво: «Поэзия: искусственная поза, / Условное сиянье звездных чар, / Где, улыбаясь, произносят «Роза» / И с содроганьем думают «Анчар». / Где, говоря о рае, дышат адом / Мучительных ночей и страшных дней, / Пропитанных насквозь блаженным ядом, / Проросших в мироздание, корней.» (Г. Иванов). Розы Г. Иванова имеют сложный запах душистый и удушливый, нежный и ядовитый, едва уловимый и резкий. И обращается он с ними весьма вольно: то закинет за облака, то выбросит в помойное ведро, то заплетет ими «яму, могильных полную червей». Поэт свободен и непредсказуем: может начать за здравие, а кончить за упокой, и наоборот. Его поступь легка. За ним невозможно не последовать, хотя никогда не знаешь куда угодишь в «синее царство эфира», «в холодное ничто», «в неземное сияние» или просто-напросто плюхнешься рыбкой на сковороду, где нежно закипает масло. Той самой рыбкой, что попалась на серебряный крючок игривых речей поэта. И как не попасться, если все «так мгновенно, так прелестно / Солнце, ветер и вода...». И откуда знать, что последует дальше. А дальше вот что: «Даже рыбке в речке тесно, / Даже ей нужна беда. / Нужно, чтобы небо гасло, / Лодка ластилась к воде, / Чтобы закипало масло / Нежно на сковороде.» Читая эти легкомысленным тоном произнесенные строки и вспоминая тяжеловесное штейгеровское высказывание «Здесь должен прозой говорить всерьез / Тот, кто дерзнул назвать себя поэтом» видишь, что между двумя, на первый взгляд, похожими поэтами пропасть. Даже в лучших стихах А. Штейгера слово лежит на листе бумаги недвижимо. Само не шелохнется и соседа не тронет, вступая с ним лишь с пресную грамматически правильную связь: «Пройдут года, и слабо улыбнусь / Холодными и бледными губами: / Мой нежный друг, я больше не вернусь / На родину, покинутую нами.» Все так, все на месте, а, значит, не на месте и не так. «Так» это когда вот как: «Потеряв даже в прошлое веру, / Став ни это, мой друг, и ни то / Уплываем теперь на Цитеру / В синеватом сиянье Ватто... / Грусть любуется лунным пейзажем, / Смерть, как парус, шумит за кормой... / Никому ни о чем не расскажем, / Никогда не вернемся домой.» (Г. Иванов). Весь присутствующий здесь романтический набор поэт использует самым неожиданным образом: грусть у него любуется лунным пейзажем, смерть шумит, как парус. Сближение далековатых вещей, столкновение удаленных друг от друга понятий, стыковка нестыкуемого в этом весь Г. Иванов. Все, что попадает в его стихи, терпит превращение, движется, дышит, как мартовский снежный наст под солнечными лучами: наступишь на него, а по нему будто дрожь прошла, он оседает, проваливается, ускользает.
Интонация Г. Иванова бесконечно меняется. И когда после строк «Ку-ку-реку или бре-ке-ке-ке? / Крыса в груди или жаба в руке? / Можно о розах, можно о пне. / Можно о том, что неможется мне...», читаешь совсем другие трезвые, горестные эффект поразителен «Я жил как будто бы в тумане, / Я жил как будто бы во сне, / В мечтах, в трансцендентальном плане, / И вот пришлось проснуться мне. / Проснуться, чтоб увидеть ужас, / Чудовищность моей судьбы. / ...О русском снеге, русской стуже... / Ах, если б, если б... да кабы...» Даже называя вещи своими именами, Г. Иванов предпочитает не договаривать, обрывает себя на полуслове в отличие от Штейгера, который все договаривает до конца, прямо и без обиняков, не уходя от темы, не отклоняясь от генеральной линии: «Какая власть, чудовищная власть / Дана над нами каждому предмету... / Как беззащитен, в общем, человек, / И как себя он, не считая, тратит...» Штейгер, как и Г. Иванов, употребляет слово «чудовищный», но в «мертвом» окружении оно «не работает» и становится такой же «окаменелостью», как все, что до и после. И когда среди всей этой «недвижимости» натыкаешься на нечто живое, когда среди стихов О любви, О смерти, О боли, О тоске вдруг возникает САМА любовь, САМА боль, САМА тоска, короче, когда (пользуясь строкой Г. Иванова) «вдруг появляются стихи / Вот так... Из ничего...», это воспринимаешь, как «невозможное чудо»:
У нас не спросят: вы грешили?
Нас спросят лишь: любили ль вы?
Не поднимая головы,
Мы скажем горько: Да, увы,
Любили... как ещё любили!...
2. Пять строк, продленных долгим эхом.
Это пятистишие впервые попалось мне на глаза несколько лет назад. Имя Анатолия Штейгера я никогда до того не слышала и стихов его не читала. Это короткое стихотворение так меня поразило, что я немедленно прочла его по телефону своей знакомой, которая, впрочем, отнеслась к нему весьма скептически. «Почему "не поднимая головы"? спросила она, и почему "увы, любили"? Автор что жалеет об этом?». Я не нашла, что ответить, да и не особенно хотела затевать спор. Мне просто было досадно, что стихи, которые меня «зацепили», ее не тронули. Я и сама понимала, что они далеки от совершенства. Видела слабые рифмы (грешили любили), два слипшихся и от того неприятно свистящих «С» (нас спросят), печально знаменитых «львов» (любили ль вы?), которыми попрекали еще Пушкина (помните: «Слыхали ль вы за рощей глас ночной...? »), и все же не могла равнодушно читать эти строки. Мне хотелось отыскать другие стихи Штейгера. И наконец в 3-ей книге «Антологии поэзии русского зарубежья», изданной в 94-ом году, я нашла его большую подборку, а в ней несколько стихотворений, которые хотелось запомнить. Ну хотя бы такое (привожу лишь одну строфу):
Я выхожу из дома не спеша.
Мне некуда и не с чем торопиться.
Когда-то у меня была душа,
Но мы успели с ней наговориться...
Или четверостишие из цикла «Кладбище»:
Преступленья, суета, болезни,
Здесь же мир, забвение и тишь.
Ветер шепчет: Не живи, исчезни,
Отдохни, ведь ты едва стоишь.
Были и другие стихи, поразившие точностью, чистотой, глубиной. И все же ТЕ ПЯТЬ СТРОК не только не померкли на общем фоне, но показались еще загадочней и притягательней. Я лишний раз убедилась в том, что они меня не случайно приворожили. Но что сыграло роль приворотного зелья? Естественность интонации? Но она свойственна почти всем стихам Штейгера. И тут я вспомнила как читала эти строки своей приятельнице, вспомнила ее недоумение и свою досаду. «Почему? вопрошала она, Почему то? Почему это?» Я не стала ей тогда отвечать. Но могу ли я объяснить сегодня самой себе в чем магия этих пяти строк, состоящих из обыкновенных, вполне банальных и даже не лучшим образом срифмованных слов? У Штейгера есть куда более совершенные стихи:
Бывает чудо, но бывает раз.
И тот из нас, кому оно дается,
Потом ночами не смыкает глаз,
Не говорит и больше не смеется.
Он ест и пьет но как безвкусен хлеб...
Вино совсем не утоляет жажды.
Он глух и слеп. Но не настолько слеп,
Чтоб ожидать, что чудо будет дважды.
Эти восемь строк крепче сбиты, прочнее сцеплены, чем поразившее меня пятистишие, но они лишены того обнаженного чувства, той боли, от которой становятся непослушными губы и затрудненной речь. Штейгеровское пятистишие уникально тем, что его недостатки обернулись достоинствами. Слабые рифмы, слипшиеся согласные, неловкие созвучия заставляют острее почувствовать, как мучительно трудно говорить, как не хватает слов и как они бессильны передать что творится в душе. Но именно благодаря этим «бессильным» словам нам внятна вся сумятица чувств сожаление, горечь, растерянность перед нахлынувшими воспоминаниями всё, что на неловкий вопрос «любили ль вы?» диктует такой простой и такой хватающей за душу ответ: «Да, увы / Любили... как еще любили!...» Стихи обрываются, но разговор, продленный долгим эхом, длится и длится.
1999
|