рисунок petersilie

Сайт
               Ларисы Миллер



О том, о чем и вдох и выдох

РУКА БОГА. Скульптура Карла Миллеса. Сад Миллеса в Стокгольме. Фото Джованни Тремболи.

                И не осмыслить в словесах,
                И не измерить здешней меркой –
                В бездонность маленькою дверкой
                Сияет просинь в небесах.

                Сияет просинь в небесах,
                Зияет пропуск буквы в слове.
                Не надо с ручкой наготове
                Стоять у буквы на часах.

                Пространство, пропуск, забытье...
                Лишь тот земную жизнь осилит,
                Кто будет поражен навылет
                Непостижимостью ее.

                В пустом пространстве ветер дик...
                Попробуй жить, в стабильность веря:
                Что ни мгновение – потеря.
                Что ни мгновение – тайник.

          Начиналось так: сидела на Рождественском бульваре на скамеечке и чувствовала – сейчас произойдет нечто. И оно произошло: я вынула из сумки тетрадку и ручку (благо, они всегда были при мне, поскольку я преподавала в школе), минута – и стихи свободно потекли. «Я иногда люблю бродить по улицам,/ Смотреть по сторонам и на прохожих,/ Бывает, и они посмотрят тоже,/ Порой помягче, а порой построже...»
          С того дня прошло тридцать лет, и все тридцать лет – строчки, строчки (детские опыты – не в счет). Не пора ли оглянуться и понять, что же они мне накопили – эти строчки. «Хрустит ледком река лесная,/ И снег от солнца разомлел./ А я опять, опять не знаю,/ Как жить на обжитой земле» – год 65-й. «Не знаю, не узнаю впредь,/ Зачем живу на белом свете/ И для чего мгновенья эти,/ Опять стремлюсь запечатлеть...» – 81-й. «Не ведаю, как быть и как не быть – не знаю,/ Иду себе, бреду, травинки приминаю...» – 92-й. Обнаружив, что уже тридцать лет, как ничего НЕ ЗНАЮ, впала в тоску и решила устроить себе допрос с пристрастием. Итак:

          Что для меня писание стихов?
          Способ жить. Когда не пишу, пребываю во тьме и не понимаю, что со мной происходит. Стихотворение, даже если в нем сплошная сумятица чувств, все равно – свет. И еще. Само проговаривание слов, сам процесс озвучивания душевного состояния (даже мучительного) – наслаждение. Перекатывать во рту все эти согласные, касаться их губами, выдыхать гласные, шептать слова и слоги, одни казнить, другие миловать – ни с чем не сравнимая радость. И до чего же пусто, когда нечего проговаривать. И с какой завистью к себе самой вспоминаю я в такую глухую пору, как целый день твердила: «Тончайшим сделаны пером/ Судьбы картинки/ И виснут в воздухе сыром/ На паутинке...»

          Нужен ли мне читатель?
          Да, нужен. Жить без читателя, как находиться в сурдокамере. Хотя именно так я и прожила большую часть жизни.

          Почему я начала писать прозу?
          Потому, наверное, что стихи мои всегда приподнимаются над повседневным предметным миром, который люблю и помню. Проза моя – автобиографична. Пишу о том, что не вместилось в стихи.

          Можно ли назвать мою прозу прозой поэта?
          Вряд ли. Когда читаю прозу Цветаевой или Мандельштама, чувствую, что рождается она так же, как стихи, питается теми же соками. Моя проза – иная. Пишу ее чаще всего в состоянии отчаяния или потерянности. Пишу, как жизненно важное письмо, торопясь высказаться, сражаясь со словами, тяжелыми и неповоротливыми, как бревна. И никакого наслаждения от процесса. Наоборот, сплошная мука и желание поскорее кончить, изжить тему, освободиться.

          Читатель ли я?
          И да, и нет. Читаю много, но гораздо меньше, чем хотелось бы. И очень выборочно. Стараюсь читать только то, что помогает писать, заряжает и заражает творческой (простите за слово) энергией. Постоянно стремлюсь к самообразованию, хотя осознаю тщету своих усилий. Голова моя – решето. Не помню ни дат, ни названий. Забываю сюжет, имена героев, стихотворные строки. «Зачем читать, – спросил однажды младший сын, – если ты все забываешь?» Но толк все же есть, потому что многое помню «в духе». И то, что помню, живет во мне и никуда не девается. Впечатление от прочитанного бывает столь сильным, что почти заболеваю. Так в разное время «болела» Заболоцким, Набоковым, Мандельштамом, Цветаевской прозой, поздним Георгием Ивановым. И если бы я все это помнила «в букве», то, возможно, не смогла бы писать. Память на одно и отсутствие памяти на другое, наверное, от Бога. Ему одному ведомо, что нам помнить, и что забывать. Но и сегодня, когда мне за 50, я пытаюсь продолжить ликбез, начатый в конце 60-х, и держу на столе не только книги, невесть почему нужные мне в данную минуту, но и литературу по искусству, истории, философии.
          С чтением происходили удивительные вещи. Часто книга, которую, как потом оказывалось, необходимо было прочитать, чудесным образом сама меня находила. «Дай мне что-нибудь почитать», – я никогда не понимала подобной просьбы. Чтение – процесс сугубо внутренний и загадочный. Именно благодаря неожиданно поселившейся на моем столе книге, я иногда чувствовала, что ведома.

          Какие это были книги?
          Всего не назову, но помню, что в начале 60-х с увлечением читала о Швейцере, его подвижнической и необычайной жизни. Тогда же меня потряс «Дневник Анны Франк», заставив испытать самые противоречивые чувства – от полного бессилия и апатии перед лицом черной бездны до ощущения драгоценности и значимости каждого мгновения. Позже поразили труды Ромэна Роллана о Рамакришне и Вивекананде. Но подробнее остановлюсь на одном особенно важном для меня событии.
          Однажды мои друзья Зинаида Миркина и Григорий Померанц, знакомство с которыми само по себе было подарком судьбы, дали мне почитать тонкую книжку, вышедшую в России в начале века и с тех пор не переиздававшуюся (лишь в 91-м году впервые за почти 80 лет появилось ее репринтное издание). Я бережно открыла драгоценную книгу, которую мои щедрые друзья не побоялись на некоторое время выпустить из рук, и поняла, что происходит то, что неминуемо должно было случиться. Я не могла не прочесть этих пожелтевших от времени страниц. То были духовные проповеди и рассуждения великого немецкого мистика 13-го века Мейстера Экхарта (в переводе М.В.Сабашниковой).
          В его рассуждениях я находила то, к чему сама интуитивно шла. «Бог создает мир теперь точно также, как Он делал это в первый день сотворения мира, в этом-то как раз и заключается Его богатство», – читала я. Понимаю, что великая дерзость с моей стороны вторить Экхарту стихами, но не могу иначе.

Легко, на цыпочках, шутя...
Душа-младенец. Мир-дитя.
Рассвет наивен. Ветер юн.
Сменилось только десять лун
Со дня творенья. Вечность – миф.
Душа, себя обременив
Лишь сновиденьями, для снов
Еще не выдумала слов.

          «Все вещи созданы из НИЧТО. Поэтому настоящий их источник – НИЧТО», – пишет Экхарт. И снова не могу не вторить ему:

Не мы, а воздух между нами,
Не ствол – просветы меж стволами,
И не слова – меж ними вдох
Содержат тайну и подвох.

Живут в пробелах и пустотах
Никем не сыгранные ноты,
И за пределами штриха
Жизнь непрерывна и тиха...

          Многое из того, что читала у Экхарта, находила и в других мудрых книгах. «Безымянное есть начало неба и земли», – сказано в Дао Дэ Цзин. «Дао – глубокая основа всех вещей. О глубочайшее! Оно кажется праотцем всех вещей». И Экхарт говорит о том же: «Богу нельзя найти истинного имени... Бог – это ничто, мрак, бездна... Бог – это свет, дух и глубина глубин». «Когда вы работаете, пусть одна рука держит работу, а другой касайтесь ног Господа!» – проповедует Рамакришна своим ученикам. «И те только люди творят, которые находятся среди вещей, но ими не поглощены», – читаю у Экхарта. – «Вплотную к ним они стоят, но держатся за них так, как будто стоят они там наверху, у крайнего небесного круга, совсем близко к вечности. Ибо все преходящее есть только средство». Эти совпадения не удивительны, потому что на глубине все подлинные философские учения и религии – исповедуют ли они Иисуса Христа, Драхму или высший абсолют – едины.

          Так почему же именно Экхарт подействовал так сильно? Почему именно его проповеди я читала и перечитывала?
          Может быть потому, что в его речи есть душевный жар, но нет экзальтации, есть убежденность, но нет фанатизма, есть свобода без размытости и мудрость без отстраненности. И еще потому, что он обращался прямо ко мне: «Бытие в Боге, связь, единство с Богом – вот благодать... Уж если вы не имеете ее, то хотя бы томились по ней! Если же и томления нет, то пусть томятся по томлению!... Дай нам Бог так томиться по Господу, чтобы это заставило Его самого родиться в нас! Аминь». Да это же ответ на мои незадолго перед тем написанные стихи:

А вместо благодати – намек на благодать,
На все, чем вряд ли смертный способен обладать.
О, скольких за собою увлек еще до нас
Тот лик неразличимый, тот еле слышный глас,
Тот тихий, бестелесный, мятежных душ ловец.
Куда, незримый пастырь, ведешь своих овец?
В какие горы, долы, в какую даль и высь?
Явись хоть на мгновенье, откликнись, отзовись.
Но голос твой невнятен. Влеки же нас, влеки.
Хоть знаю – и над бездной ты не подашь руки.
Хоть знаю – только этот почти неслышный глас –
Единственная радость, какая есть у нас.

          Это была МОЯ книга. И когда я переписывала ее ночью, мне вдруг показалось, что я не переписываю, а сама пишу все это:
          «Никогда во времени не назвал Бог имени Своего, только там, где нет ни «теперь», ни «иногда», где угасают все лики и различия, в глубоком молчании произносит Бог Свое Слово».

И ночью дождь, и на рассвете,
И спят благословенно дети
Под шепоток дождя.
Покуда тишь и дождь, как манна,
Идет с небес – все безымянно
Окрест. А погодя
Вновь обретет и знак, и дату
И двинется опять куда-то,
Неведомо куда.
И распадется, раздробится
На силуэты, жесты, лица,
Миры и города.
И станет зыбким и конечным
Все то, что достояньем вечным
Как будто быть должно.
И будут новые потери
Нас укреплять в нелепой вере,
Что так заведено.
Устав от собственного ига,
Мы будем ждать иного мига,
Напрягши взор и слух,
И позабыв за ожиданьем,
Что мы владеем мирозданьем
И что бессмертен дух.

          Это была МОЯ книга не потому, что я умела жить, как учит Экхарт, а потому, что всегда томилась по такой жизни. Чтобы Бог мог родиться в душе, «должно отпасть всякое время или душа должна освободиться от времени с его желаниями и стремлениями».

Однажды выйти из судьбы,
Как из натопленной избы
В холодные выходят сени,
Где вещи зыбкие, как тени,
Стоят, где глуше голоса,
Слышнее ветры и леса,
И ночи черная пучина
И жизни тайная причина.

          «Побеждайте время. Дни злы», – цитирует Экхарт слова апостола Павла. Но как немыслимо трудно, живя во времени, сохранять с ним дистанцию и всегда помнить, что «преходящее есть только средство».

Преходящему – вечности крылья,
Ветра вольного, света обилье,
Устремленье кочующих стай,
От подробностей душных засилья
Улетай, улетай, улетай...

          Это самозаклинание – пожалуй, большее, на что способна. Улететь не удается. Всегда живу в постоянном страхе за близких, чувствуя их и себя заложниками на этой земле.

Мир ловил и поймал меня в сети.
И не сети ли малые дети,
И не сети ли, и не тенета
О любимых и малых забота?...

          Всю жизнь спрашиваю себя, как вырваться из цепких объятий жизни – не для того, чтобы не жить, а чтобы перевести дух, собраться с силами.

От маеты, забот и хвори,
Раздвинув дни, я улизну,
Как между планками в заборе.
И окунувшись в тишину,
У осени по самой кромке,
Где листьев ржавые обломки
Покрыты коркой ледяной,
Пройду и стану тишиной.

          Эти стихи написаны в 65-м, но и позже в 73-м о том же:

Наступают сна неслышней
Снегопада времена.
Невесомые всевышний
Густо сеет семена.
И кружится нам на зависть,
Не страшась судьбы своей,
Белый снег, едва касаясь
Крыш, заборов и ветвей;
И зовет забыть усердье,
Пыл, отчаянье и страсть,
Между облаком и твердью
Тихо без вести пропасть.

          Читая Экхарта я постоянно слышала голос живого человека, прошедшего сквозь горнило земной жизни: «Кто не создан, для того нет боли и ада; и тварь, которая обладает наименьшими свойствами твари, наименее знает боль... И когда душа уходит от времени, в ней не остается ни боли, ни адского страдания... Чем дальше от адского страдания, тем легче развоплощение».

Экспонат расклеился,
Выбыл, расслоился,
По ветру рассеялся,
С радугою слился,
И со звездной россыпью,
Бросив тот гербарий,
В коем был он особью
И одной из тварей...

Больше он не мается
И не ждет развязки,
И не домогается
Ни любви, ни ласки.

          В одной из проповедей Экхарта я наткнулась на глагол «домогаться», поразившись не только смысловому, но и буквальному совпадению.
          И будто прямо ко мне были обращены слова: «Если бы кто-нибудь тысячу лет вопрошал жизнь: Зачем ты живешь? И она бы ему вообще отвечала, она не сказала бы ничего иного, как: я живу затем, чтобы жить. И это от того, что жизнь живет своей собственной глубиной, бьет из себя самое. И если бы кто-нибудь спросил правдивого человека, такого, который действует из своей собственной глубины: зачем ты делаешь свое дело? Если бы он верно отвечал, он не сказал бы ничего иного кроме того, что: я делаю, потому что делаю».
          «Делаю, потому что делаю», – такой ответ может дать либо простейшее существо, находящееся на самом низком тварном уровне, либо величайший мудрец, достигший той глубины, на которой происходит свершение всех времен и исчезновение всех вопросов. Я не умею так жить. И если до сих пор не научилась, то вряд ли уже научусь.

Век учись, умрешь невеждой.
Вечно жив одной надеждой,
Что развиднется потом.
Притулился где-то между
Пропастями утлый дом,
Где живу с неясной целью
Под раскидистою елью,
Чтоб в тени ее густой
Заниматься канителью
Жизни сложной и простой.

          Всю жизнь пытаюсь ответить на постоянное «зачем»: зачем живу? чего хочу? – вопросы, которыми терзала себя со студенческого возраста. Но они не исчезли и позже. Вот что писала в конце 70-х:
          «Кто проклял душу мою, превратив ее в «летучего голландца?» Что заставляет меня метаться в непостижимом поле, из которого не вырваться и в котором нет магнита, чтобы прильнуть к нему и не метаться больше? Ох, что говорю? Не магнит ли наш дом? Не праздник ли наши дети в пестрых панамках на летнем лугу? Звуки, запахи, краски, лица – драгоценные узоры судьбы, но они хрупки и постоянно распадаются, образуя новые:

Все в воздухе висит.
Фундамент – небылица,
Крылами машет птица,
И дождик моросит.

Все в воздухе: окно
И дерево, и крыша,
И говорят, и дышат,
И спят, когда темно...

          Нет ничего моего. Даже то, чему дала жизнь, принадлежит пространству. И, судорожно прижимая к груди дорогих и любимых, знаю – не удержу».
          «Пустоте, черноте, уходящим годам/ Из того, чем жива, ничего не отдам –/ Повторяю и слез не умею унять/ И теряю опять, и теряю опять...»
          Так существует ли хоть что-нибудь постоянное в этом непрерывно меняющемся мире, кроме пустоты, в которую все летит, и пространства, из которого все образуется? Хоть что-нибудь, на что можно опереться?

Ты сброшен в пропасть – ты рожден.
Ты ни к чему не пригвожден,
Ты сброшен в пропасть, так лети.
Лети, цепляясь по пути
За край небесной синевы,
За горсть желтеющей травы,
За луч, что меркнет, помелькав,
За чей-то локоть и рукав.

          И все же дыхание бездны – не единственное, что ощущала. «Тайна», – так называлось одно из самых первых моих полудетских стихотворений: «А тайна, когда просыпаешься утром,/ Весь город в снегу. Седоватый и мудрый.../ А тайна, когда в этом мареве снежном/ Прохожий посмотрит задорно и нежно...»
          Предчувствие неведомого смысла, непостижимого ответа на все вопросы, намек на нечто большее, чем зримый мир – как жить без этого?
          Хорошо помню, как однажды, раскрыв тетрадь, в которую, казалось бы, совсем недавно переписывала проповеди Экхарта, я не увидела в ней ничего, кроме слов, начисто лишенных чудесного смысла. Мне стало страшно. Я ли это? И что такое я?

Аз есмь – когда благую весть
Несут в себе любые миги,
Когда сулят любые сдвиги
Лишь лучшее, чем то, что есть.
Еще остался на губах
Вкус тех времен совсем недавних,
Но наглухо закрыты ставни,
А там за ними крыльев взмах.
А там в предутренней тиши
Витает песня заревая,
Но я ее не прозреваю
В потемках собственной души.

          «... И вот что для нее (души) самое лучшее, это неведение, которое приводит ее к чудесному и заставляет искать его! Ибо она хорошо чувствует, что нечто существует, только не знает: что и как. Когда человек постигает сотворенность вещей, сейчас же они утомляют его, и он обращает свой взгляд на что-нибудь новое; всегда есть у него стремление познавать эти вещи, и все же не может он остановиться на них; только такое непознаваемое познание удерживает душу и все же пробуждает ее к исканию» (Экхарт).
          И снова вторю Экхарту, но уже не стихами, а цитированными прежде записками конца 70-х.

          «... Раннее утро. Полутемная аудитория в старинном особняке. Студенты, позевывая и зябко ежась, слушают монотонный голос преподавателя: "В четвертой и пятой строфах содержатся противоречащие друг другу утверждения. В последней строфе Байрон дает интересный пример неполной антитезы. Послушайте, я перечту стихи":
          "I speak not, I trace not, I breathe not thy name,
          There is grief in the sound, there is guilt in the fame..."
          Чуждые звуки и завораживают, и не дают коснуться живого нерва стиха:
          "Too brief for our passion, too long for our peace...", – читает преподаватель. И звуки стиха сливаются с воркотней голубей за окнами аудитории. Тяжелые птицы вспархивают с подоконника, снова садятся и воркуют, воркуют. Их так много, что они заслоняют и без того скудный свет раннего утра. И кажется мне, я блуждаю в пленительных сумеречных дебрях, из которых пытаюсь выйти на просвет, набрести на какой-то знак, чтобы понять, чьи это владения. А знака нет.
          Июнь. Пух летит. Я бегу в аптеку за укропной водой своему двухнедельному сыну. И вдруг дождь, шумный, щедрый. Прибитый к земле пух лежит под ногами. Мокрое платье прилипло к телу. В туфлях полно воды. Только бы вот так идти и чтоб дождь не кончался. Шум дождя похож на шум птичьих крыльев. Будто целая стая птиц обрушилась с неба. Птицы кружат над головой, бьют влажными крыльями. "Гуси-лебеди летят/ И меня с собой уносят/ Коль над пропастью не бросят,/ То на землю возвратят./ Но отныне на века/ Жить на тверди, небу внемля,/ И с тоской глядеть на землю,/ Поднимаясь в облака".
          А на земле все, что мне дорого, и все, кто мне дорог... Прозрачная узкая речка, скорее похожая на ручей. На дне льнущая к ногам трава и камушки. Я медленно тяну по ручью надувную резиновую лодку, в которой, затаив дыхание, сидит мой старший пятилетний сын. Лодка застревает в высоких травах. "Это джунгли, мама?" – шепчет он и вздрагивает, когда шумно взлетает потревоженная стрекоза. Вот она летит над зеленым полем, над красными маками. "Все эти солнечные маки/ Июньским днем,/ Все эти явственные знаки,/ Что мы живем./ И что с того, что жить дано нам/ От сель до сель?/ Дана и эта с тихим лоном/ Река-купель..." Люблю эти сменяющиеся картинки, кружу в их пестром хороводе. Картинки пестры и переменчивы. Надо раздвинуть их, сквозь них проникнуть. "Порою мнится, будто все знакомо,/ Весь дольний мир на фоне окоема/ Давно изведан и обжит вполне./ Но вот однажды музыка иная,/ Невесть откуда еле долетая,/ Вдруг зазвучит, напоминая мне/ О том, что скрыт за видимой личиной/ Прекрасный лик, пока неразличимый –/ Как хочешь это чудо нареки,/ А все, что осязаемо и зримо,/ Миражней сна, неуловимей дыма,/ Подвижней утекающей реки./ Напомнит мне, растерянной и слабой,/ Что высь бесплотна и бездонны хляби,/ Которых и желаю и страшусь./ И прошепчу я: "Господи, помилуй,/ Как с этим жить мне, бренной и бескрылой,/ И как мне жить, коль этого лишусь?"»

          Почему же после таких стихов могла писать:

Хоть трудны пути земные,
Нам не ведомы иные,
Ничего иного нет.
Только здесь и тьма и свет.
Здесь и поле, и ложбина,
И отчизна, и чужбина.
Здесь и воздух. Здесь и твердь.
Здесь и вечность. Здесь и смерть.

          «Музыка иная», «владеем мирозданьем», «бессмертен дух», а потом снова: «Все исчезнет в этой яме/ И зальет ее дождями,/ И снегами занесет...»

          Так был ли путь или только «непрестанные качели/ Между Босховским уродом/ И весною Ботичелли»?
          Не знаю. Знаю одно – постепенно изменились размеры моего «Я». Оно потеснилось, дав место тому, чего не вмещало прежде. Оказалось, во мне жило много такого, о чем я и не подозревала. Неосознанные мной лица, слова, события тихонько лежали на дне души, чтобы однажды в ней очнуться. Происходило высвобождение внутреннего пространства, и сама жизнь помогала мне в этом. Родив сына, я открыла для себя новую планету – душу ребенка. Лишь в тридцать лет по-настоящему увидела и услышала природу, ощутив, что «и луч, и лист случайный,/ Как племена нездешние,/ Владеют речью тайной». Купив на Птичьем рынке щенка для детей, сердцем поняла, что значит любить «наших братьев меньших». Благодаря детям, стала смотреть на мир их глазами, стараясь разглядеть его «до каждой подробинки», как говорил мой младший сын, изучая картинки в любимой книжке.

          В чем же смысл нашего присутствия в этом мире?
          Понимаю, что вопрос, мягко говоря, не нов

... Но что нам тяжкий опыт всех веков
И знание иных тысячелетий,
Когда мы снова не находим слов
И немы, точно первые на свете,
Перед лицом и счастья и утрат...

          Может быть, в том и смысл, чтобы преодолеть немоту, чтобы «силой звуков, тоник, пауз/ Был побежден вселенский хаос,/ Все, что веками намело,/ Все, от чего душа спасалась,/ Стремясь укрыться под крыло...»? Может быть, смысл – в процессе озвучивания, проговаривания (о чем уже писала), когда даже отчаянье становится музыкой:

Танцует смертная тоска,
Крылами машет,
И жизнь, что к гибели близка,
Поет и пляшет.

          «Бог создает мир теперь точно также, как Он делал это в первый день сотворения мира» (Экхарт).

... Семь нот в звукоряде. Семь дней у Творца.
И нечто такое творится с басами,
Что воды гудят и земля с небесами.

          Не участвуем ли мы в этом промысле Божьем?

Ты кто, смятенная душа,
И кто тебе велит скитаться
Средь лип и кленов, и акаций,
Дорожным гравием шурша.
Велит без устали шептать
Невнятные чудные речи,
Ладонь незримую на плечи
Кладет, ведя и вкось и вспять...

          Но летят вниз мои качели и гаснет «искорка души» (так называет Экхарт внутренний свет), и я слепну и глохну. Долгие годы я не умела справляться с отчаянием, в которое впадала в такое время.

Не пишется, не пишется
И тщетны все уловки.
Не пишется без помощи
Таинственной диктовки.

Ни шороха, ни шепота
В дому забытом Богом.
Глухонемые хлопоты
О бренном и убогом.

          «... И Бог не желает от тебя ничего большего, как чтобы ты вышел из себя самого, поскольку ты тварь, и дал бы Богу быть в тебе Богом» (Экхарт). Мне понадобилось немало усилий, чтобы хоть немного выйти из себя самой и воспринимать мир независимо от собственных состояний. И за это он открыл мне то, о чем молчал прежде.

Неслыханный случай. Неслыханный случай:
Листва надо мной золотистою тучей.
Неслыханный случай. Чудес чудеса:
Сквозь желтые листья видны небеса.
Удача и праздник, и случай счастливый:
Струится река под плакучею ивой.
Неслыханный случай. Один на века:
Под ивой плакучей струится река.

          «Должно отпасть всякое время...»; «Душа освобождается от времени с его желаниями и стремлениями...» И тогда оказывается, что для счастья надо совсем немного – замедлить шаг, затаить дыхание:

Ритенуто, ритенуто,
Дли блаженные минуты,
Не сбивайся, не спеши,
Слушай шорохи в тиши.
Дольче, дольче, нежно, нежно...
Ты увидишь, жизнь безбрежна
И такая сладость в ней...
Но плавней, плавней, плавней...

          Но время настигает, накрывает с головой и диктует совсем другие строки:

... Мой сынок, родная плоть,
Черенок, пустивший корни
Рядом с этой бездной черной, –
Да хранит тебя Господь

От загула палачей,
От пинков и душегубки,
От кровавой мясорубки,
Жути газовых печей.

Ты прости меня, прости,
Что тебя на свет явила.
И какая может сила
В смутный час тебя спасти?

          Воистину, «Лишь тот земную жизнь осилит,/ Кто будет поражен навылет/ Непостижимостью ее...»

          Можно ли всю жизнь раскачиваться – вверх-вниз, вверх-вниз – «то невиданный свет, то невиданный мрак, то невиданный взлет, то невиданный крах...» Моя ли это вина, беда, что неспособна прийти к чему-то. Или НЕКУДА идти и НЕТ НИЧЕГО?

Не знаю кем, но я была ведома
Куда-то из единственного дома.
Не потому ли по ночам кричу,
Что не свои, чужие дни влачу,
Расхлебывая то, что навязали,
И так живу, как будто на вокзале
Слоняюсь вдоль захватанных перил...
Да будь неладен тот, кто заварил
Всю канитель и весь уклад досадный.
Приходит в мир под свой же плач надсадный
Дитя земное. Кто-нибудь потрафь
И посули невиданную явь.
Как музыка она иль Божье Слово.
Но мне в ответ: «Под дудку крысолова
Идти, под вероломное «ду-ду»
Написано всем грешным на роду
С младых ногтей до полного маразма.
Вначале смех, а после в горле спазма,
А после холм и почерневший крест,
И никаких обетованных мест.
Понеже нет иной и лучшей яви,
От нынешней отлынивать не вправе».
... Все так. Но что за лучезарный дом
Припоминаю изредка с трудом?

Январь, 1993 г.