|
«Все уже написано, с маниакальной настойчивостью повторял мой друг-поэт, человека давным-давно выпотрошили и вывернули наизнанку. Ничего нового о нём не скажешь.» Мысль до того «свежая», что нелепо возражать. Каждый пишущий испытывал подобные чувства. Каждый пишущий, перечитав Пушкина и убедившись, что он «наше всё», спрашивал себя: «Зачем пишу?» Ответ, правда, давно существует и звучит весьма убедительно: «Не могу не писать.» Но есть еще одна старая истина: «Каждый пишет, как он дышит.» А поскольку состав воздуха постоянно и существенно меняется, то, следовательно, меняется и манера письма. Не может не меняться. Значит, проблема новизны снимается: новизна обеспечена нам самими условиями существования. Страницу и огонь, зерно и жернова, Слова прощенья и любви не исчезают, они всегда в воздухе. Но не исчезают и все мощные выбросы зла и агрессии. Любые времена костоломны, а в 20-м столетии костный хруст слышен особенно отчетливо. Рваный пульс, аритмия, асфиксия, режущие ухо диссонансы без этого наша эпоха плохо представима. В нескладном мире трудно писать складно. Так и тянет нарушить правила согласования, похерить падежи и знаки препинания: протяни онемевшему небу Такими рассогласованными, но при этом в высшей степени осмысленными словами говорит современный поэт. И тетя Муза в крашеных сединах Или: Жертва козней, собеса, маразма, невроза, И все же, несмотря и вопреки, «живем и радуемся, что Господом ниспослан нам живой удел.» Боже мой, как все красиво! Казалось бы, полное благорастворение воздухов, полное согласие между словами: и падежи на месте и знаки препинания тишь да гладь, да Божья благодать. Но это только на первый взгляд. Если получше вчитаться, то непременно почувствуешь в этом славословии нечто тревожное, настораживающее, какой-то изъян, червоточинку. И не сразу поймешь, откуда оно это чувство тревоги. То ли от нарочито неловкой рождающей еле заметную ироническую интонацию манеры выражаться («всякий раз как никогда»), то ли от неожиданного и поначалу необъяснимого желания отвернуться... Зачем отворачиваться, если все так хорошо? Затем, что избыточная красота тоже гибельна и от счастья тоже можно умереть. «Нет в прекрасном перерыва», говорит поэт, отлично зная, что есть. Более того, зная, что перерыв это не просто отсутствие прекрасного, но присутствие ужасного, от которого лучше вовремя отвернуться. Нет, это не «мороз и солнце день чудесный!», не беспримесная радость бытия, не кантилена. Это какой-то болезненный выкрик, восторг, смешанный с тоской и страхом. На кладбище, где мы с тобой валялись, Вполне традиционные стихи. Чем не прошлый век? И все же при кажущейся традиционности эти стихи абсолютно современны. Во-первых, контекстом (в сборнике они расположены где-то между «Включил ТВ взрывают домик./ Раскрылся сразу он, как томик...» и «Повинуясь чугунной бабе,/ разверзаются хляби...»); во-вторых, тем, что эта старая песня рождена в Новом свете, хотя и перекликается с покинутым Старым; а также тем, что действие, точнее, бездействие dolce far niente происходит на кладбище, где живет лишенный тела звук, где травы шепчут «не забывай меня», а в воздухе дрожит почти несуществующая нить жизни, да и та вот-вот оборвется. Все традиционное, классическое существует здесь как фон, как аллюзия, печально ироничный кивок, привет, посылаемый из-за океана туда, откуда есть пошли эти строки, в которых пушкинские парки переплетены с реалиями Нового Света, а российское бабье лето с английским Indian summer... Говори, как под пыткой, вне школы и без манифеста, Все здесь старо и одновременно ново. Время у нас всегда гиблое, место Богом забытое, живые всегда недобитки, в которых никогда не умирает древнее чувство любви к отеческим гробам, к родному пепелищу. Но из всей этой ветоши вылупляются строки, которые вряд ли могли возникнуть полвека, а тем более, век назад. «Уже не я пою поет мое дыханье...» 1999 |